ЗАВЕЩАНИЕ АКАЯ АКАЕВА

Среди красных было мало людей с высшим образованием, оттого нередко на ответственную работу устраивали даже бывших антисоветчиков. Всем нам, ещё вчера целившимся друг в друга, было очень трудно привыкнуть к мысли, что война закончилась. Но это было так, и мы дружно взялись за борьбу с разрухой. В прямом смысле не щадя своих сил и жизней. Я как человек образованный, партийный , да к тому же с апреля 1918 года, находившийся в рядах Красной Армии, был на хорошем счету у Джалала Коркмасова и у других членов Совнаркома. Мне предлагали пост помощника наркома земледелия, но я предпочёл для себя работу в лесхозе Буйнакского района. Устал я от суеты, от шума, хотелось больше времени с семьёй проводить. К тому же помнил заветы отца и деда жить просто и у себя дома.

6566556565656633

Жизнь потихоньку налаживалась. Так тихо шли друг за другом годы, наполненные созидательным трудом и каждодневным семейным счастьем. Я не был согласен с коллективизацией, но ради благополучия моей семьи молчал. Единственное, только раз на заседании Буйнакского райкома сказал о том, что лозунги могут прекрасно звучать, но по ним нельзя жить. Тогда меня мягко пожурили и только. Я не был согласен с борьбой против религии, но ради семьи молчал. Я не был согласен с чистками в партии, ведь наказывали, ссылали и расстреливали самых порядочных, а на самый верх поднимали тех людей, которым бы ни я, ни кто-либо другой из команды Джалала не пожал бы руки. И опять я молчал, только ради своей семьи. У меня подрастало три сына и две дочери. Кроме меня и жены, некому было о них позаботиться. Ведь у меня не осталось больше братьев. То есть, конечно, где-то далеко в Европе (последний его адрес был варшавским) жил мой брат-близнец, брат-противоположность Галип, но лет десять я о нём ничего не знал. Когда кто-то ненароком спрашивал меня о том, что с ним сталось я без всякого стеснения на лице, сообщал им, что ещё в 1928 году получил письмо с извещением о смерти Галипа от чахотки. Мне тогда казалось, что я купил себе право на неприкасаемость своим отречением от братьев. Но не тут-то было, кто-то из окружения Ломоносова прознал, что я прихожусь братом Галипу, да и про Кайсара ему нашептали. Привожу на память содержание прочитанной мной, ничего до той минуты не подозревавшим, газеты за октябрь 1937 года:

«Каково?! – воскликнул товарищ Ломоноcов, – Каково я вас спрашиваю?!! Представьте себе только, куда эти троцкисты и спевшиеся с ними буржуазные националисты только не проникли. Даже в лесхозе Буйнакского района на ответственной должности их человек! Не забывайте лес: это самое удобное прибежище для бандитских элементов, товарищи. Да-да! Этот приспешник бандитов из национал-буржуазного и троцкистского лагеря не кто иной, как всеми в районе уважаемый (это слова Ломоносова) Акай Акаев! Отличный, казалось бы, работник, на доске почёта висит, а у самого брат за границей, контрреволюционер и террорист, отчаянно борющийся против нашей великой социалистической родины!». Аплодисменты.

В.Г. Ломоносов НКВД Дагестана

В.Г. Ломоносов НКВД Дагестана

«Кто меня оклеветал?!! За что?! Мысли в голове путались, я не соображал, что делать, весь мир рушился на глазах. Кому жаловаться? Все люди, которых я близко знал и уважал, уже арестованы: Астемиров, Тахо-Годи, Османов, Мамедбеков, даже явно ни в чём не повинный Хизри Арсланбеков. Все они разоблачены как «враги народа». «Врагами народа» оказались те люди, которых я считал его лучшими друзьями. В июне 1937 года был арестован Коркмасов. Если даже такого большого человека, как он, легко лишили партбилета, сняли с должностей и упекли за решётку, то, что может быть со мной? И самое главное, на кого останется моя семья – если меня …. Не хотелось об этом и думать.

За мной приехали на третий день после публикации той статьи и повезли в Махачкалу.

Следователь, явно не местный, чинно сидел на стуле, словно бы это был его трон. Он представился:

– Меня зовут Саввин Соломон Давыдович, а вас Акаев Акай Гаджи-Гишиевич?

– Думаю, вы и сами прекрасно знаете, как меня зовут. Зачем спрашиваете? – Спросил я в ответ.

– Не возражать! Итак, вы Акаев Акай Гаджи-Гишиевич?

– Он самый!

Поднимаясь с кресла, следователь будто уменьшался на глазах. Стоя, он казался ниже, чем сидя. Но злости от этого в нём не становилось меньше. «И откуда у такого коротышки столько самомнения и ненависти?» – подумал я при нашем знакомстве.

– Вы буржуазный националист, признавайтесь! – крикнул он мне в лицо.

– Я не понимаю, о чём вы меня спрашиваете.

– Хватит валять дурака. Ваш брат за границей плетёт интриги против нашего государства, а вы не знаете…

– Я действительно ничего об этом не знаю.

– Не лгите! Во имя Сталина не лгите! – При имени Сталина в его голосе послышались особые нотки трепета, напоминавшие те, с которыми, виденные мною в Польше раввины произносили имя Яхве. Меня это покоробило, хотя под угрозой была сама моя жизнь. – Мы прекрасно знаем о ваших связях с братом. Он там, а вы здесь вместе угрожаете процветанию нашей великой страны.

– Я повторяю – я не понимаю, о чем вы? И что вообще плохого могут сделать два человека такому великому государству?

– Ага! Значит, вы признаёте, что пытаетесь вместе с братом заниматься вредительством?!

– Разве я это говорил?

– Не говорили, но оговорились, элементарный следственный метод, – Саввин удовлетворённо ухмыльнулся, затем сказал долговязому секретарю. – Саша занеси это. На вашем месте я бы помог следствию.

– Уверен, что вы скоро будете на моём месте… – прервал я карлика.

– Да как вы смеете?! А впрочем, что это я спрашиваю, вы же матёрый контрреволюционер, – распалился новоявленный «наполеончик».

– Я не контра, в отличие от вас я красный партизан с партийным стажем с февраля 1918, – резко возразил я ему.

Но Саввин меня не слушал.

– Итак, вы член буржуазно-националистической организации, возглавляемой Джалалом Коркмасовым. Ваше знакомство с ним вы отрицать не будете?

– Да, я с ним знаком.

– Пиши, Саша: свою связь с врагом народа, турецко-фашистским шпионом подозреваемый не отрицает.

– Какую связь?!!! – Закричал я, а потом более спокойно поясни: – Джалала все знали, он Совнаркомом десять лет руководил и в гражданской войне во главе красных стоял.

– Каких красных? У нас есть целый чемодан свидетельств, что Коркмасов уже тогда был завербованным турецким шпионом и спас многих интервентов от справедливого наказания.

– Если вы о тех турецких офицерах, которых он освободил в 1920 году, то он просто избегал международного скандала и выполнял волю Ленина…

– Молчать!!! – взревел карлик. – Не сметь употреблять имя вождя мирового пролетариата рядом с именем врага народа номер один по ДАССР! Лучше расскажите нам, как вы пытались убить товарища Калинина, заманив на охоту в ваш лесхоз?

– Убб-би-ть?! Но как? Зачем? Никого убить я не пытался!

– Ложь вас не спасёт, у нас есть свидетельские показания Г-ва.

– Этот Г-в – лжец! Карьерист и взяточник, он не может простить, что Коркмасов его с работы вышиб за злоупотребления, а вот Самурский опять его выкормил.

– Хватит запутывать следствие! Так вот Г-в, который, в отличие от вас, за границей братьев не имеет, хорошо помнит, что вы, в частности, говорили, что наш вождь гениальный Иосиф Виссарионович Сталин убивает деревню коллективизацией, что республика отдана на растерзание варягам-назначенцам. Вдобавок ко всему вы назвали последние выборы в Верховный Совет комедией! Так что не лгите, чистосердечное признание облегчит вашу участь.

– Мне не в чем признаваться. Г-ву я ничего подобного не говорил. Возможно, я и впрямь не со всеми государственными мероприятиями был согласен по всем пунктам, имел своё мнение. Но это было разрешено Лениным, и товарищ Сталин в своих статьях приветствовал инициативу, собственную голову на плечах. Наши вожди прекрасно понимают своеобразие нашей республики. К тому же существует такое юридическое понятие как, презумпция невиновности.

– В жопу вашу презумпцию! Я знать её не хочу! Понапридумали иностранных словечек, думаете, спрячете свою контрреволюционное нутро за них. Не выйдет!!!

Орёт, что есть мочи, совсем уже остервенел, а у самого на лбу пот блестит.

– Саша, пиши: подследственный признал, что был настроен против гениальных идей вождя мирового пролетариата и внутренне готов на вредительские действия!

– Что?! Но я!.. – пытался я возражать.

– Уведите! – крикнул Саввин.

Потянулись дни допросов. Я испытывал глубокое отвращение к своим мучителям. Самое ужасное в работниках НКВД, пытавших людей даже не то, что они всё-таки внутренне решились служить винтиками в чудовищной машине сталинизма, а тот факт, что среди них попадалось немало людей, получавших от своей работы подлинное удовольствие. Не знаю, как можно заниматься такой профессией и получать удовольствие от издевательства над людьми. Наверное, людям подобных профессии свойственно мрачное наслаждение, питаемое воображением, не ищущее оправданий. Кто они – рабовладельцы или рабы? Какая разница? И тем и другим присуще отрицание человеческого достоинства.

Шло время. Я уже потерял счёт дням. Вместо времени были лишь периодически появлявшиеся и исчезавшие в моей камере новые люди с разбитыми лицами и судьбами. Были, как это ни странно, в этой ужасной ситуации и по-своему смешные моменты. В нашей камере закончились папиросы. Передачи с воли для меня и троих моих сокамерников отчего-то задерживались. А в соседней камере папиросы были. Мы, недолго думая, заточенной ручкой ложки проскребли отверстие в соседнюю камеру. Вероятно, здесь и раньше было такое отверстие, а мы лишь обновили старый путь. Как бы, то ни было, мы выпросили у соседей по папиросе и с наслаждением закурили. Вскоре нас сдал новичок из соседней камеры – видать, хотел наладить отношения с надзирателями. Меня и моих соседей по нарам со связанными руками вывели во двор, где Саввин нас начал отчитывать:

– Вот! Народ строил эту тюрьму, не жалея своих сил, а вы её разрушаете! Какие ещё нужны доказательства тому, что вы и есть враги народа! Ничего, мы вас всех похороним! Не мёртвых, живых хоронить – вот искусство.

Ухмыльнувшись своей остроте, он приказал загнать нас обратно в камеру, запретив всякое получение передач с воли и прогулки во дворе. Мы были словно замурованы в могилу.

Примерно через год после первого допроса в одну камеру со мной посадили редактора и корректора нашей районной газеты с битыми лицами, которые периодически ругались и обвиняли друг друга в предательстве, клевете и обмане. Один орёт:

– Это по твоей милости я здесь сижу, собачий сын, «троцкистская мразь», – эти два слова он произнёс на русском, затем снова перешёл на кумыкский язык. – Твою мать, из-за одной буквы сидим, это ты специально её пропустил, хотел меня одного подставить, а вот – сидим мы оба, я же предупреждал райком о том, кто ты есть – седой осёл, где она – справедливость?!

Это кричал редактор, на вид ещё совсем молодой человек. Лицо его было перекошено гневом и отчаянием, что в сочетании с синяками по всему лицу делало его особенно жалким. Он напоминал мне человека, приговоренного к человеческому жертвоприношению. Мне было очень стыдно за него. Его противник, седой мужчина лет пятидесяти, которого я пару раз встречал в Нижнем Дженгутае, несмотря на то что на его лице не было живого места, а руки скорее напоминали поджаренное на медленном огне мясо, держался с большим достоинством. На нападки молодого коллеги он отвечал:

– Молодой человек, именно ты своими кляузами на меня в райком и привлёк чрезмерное внимание органов к нашей газете, и при таком повышенном внимании к нам естественно, что любая грамматическая ошибка могла расцениваться как «отклонение от генеральной линии», – последние три слова он произнёс по-русски, чем вызвал ещё больший ужас молодого коллеги.

В ответ посыпался самый отборный мат на русском языке, который затих лишь через полчаса, после чего редактор рухнул на нары.

Несколько часов тишины. Редактор сквозь сон храпел перебитым носом. Надзирателей не видно. До нас никому нет никакого дела. Воспользовавшись паузой, я тихо, почти шёпотом спросил у полулежавшего на нарах пожилого человека, из-за чего именно их с редактором посадили?

– За алфавит, – ответил он с полным безразличия голосом.

– Как это? – переспросил я, ничего не поняв из его ответа.

– Нас посадили за «орус алифба»1. Вообще-то нас обвиняют, что мы в целях контрреволюционной противо-советской пропаганды намеренно, исказили название города Сталинград, дабы настроить умы читателей против гениального Сталина. Так нам сказал следователь, который ведёт наше дело.

Я, ухмыльнувшись ещё не зажившими после последнего допроса разбитыми губами, спросил:

– Мне его методы знакомы, а как это вы умудрились исказить имя Сталинград так, чтобы оскорбить вождя народов?

– Говорю же, «орус алифба» виноват. В сентябре нам алфавит поменяли, вместо латинского «яналифа» ввели «орус алифба». Вот мы и начали статьи наши переделывать на новый лад. Ну, естественно, без ошибок и опечаток не обходилось. В начале ещё ничего, путали буквы в безобидных словах. И если бы не этот хайван-редактор2, всё было бы нормально. Но он вздумал пристроить на моё место свою секретаршу-любовницу. Ему в голову не приходило, что она с Ростова и совсем не знает кумыкский. Лишь бы ей зарплату прибавить, она-то им рулила, как хотела. Вот настрочил он по её совету письмо в райком о том, что я работал писарем до революции. Началась проработка, слежка и тому подобное. Вычитывали каждую мою строчку. Нашли такого предателя, который использовал знание родного языка во зло народу своему. Больше года он вычитывал всю газету, а ничего не находил. И вот тебе напасть! Ввели новый алфавит, а я уже не молод, переучиваюсь медленно и путаюсь в кириллице, я и в латинице то путался…

– Кстати, а что там с Самурским, я слышал, его разоблачили как врага народа? А вот что с ним потом сталось, не знаю.

–По слухам, он сам себе могилу вырыл. Ему с Москвы пишут, расстрелять по плану стольких то людей. У них же всё по плану и заводы, и расстрелы, всё цифры, а не люди. Так конечно удобнее, – произнеся эти слова он, боязливо бросил взгляд в сторону боковой от меня камеры, где спал редактор, но тот всё также храпел, ободренный этим храпом он продолжил.– Самурский, чтобы выделиться перед руководством, написал в центр, давайте мы всем обкомом увеличим квоту на расстрелы вдвое. Москва одобрила его предложение. В центре быстро составили дополненный список приговорённых к расстрелу, а в этом списке одним из первых значился сам Самурский. Аллах уберёг меня, и я в тот список вроде, как ни попал. Теперь ясное дело – Сибирь. Что будет с моими детьми? О Аллах не оставь их без твоей помощи, никогда не отрекался я от веры в тебя, сколько бы не преследовали меня за то иноверцы.

– Я рад, что Самурский понёс наказание. Он меня ещё со времён гражданской раздражал. Если бы он сумел по-настоящему разобраться в том, что он уже тогда натворил, то отправился бы в могилу на цыпочках ещё лет десять назад, вместо того чтобы интриговать против товарищей по партии. Что до вас, то не понимаю, причём ваше иноверие? Кто вас преследует? Сейчас у нас свобода совести, никому нет дела до того, какой вы религии придерживаетесь.

– Не скажите, товарищ Акаев. У нас теперь все на север, на Кремль молятся, а я по старинке лицом на юг, в сторону Каабы Аллаху молюсь. Такое мне коммунисты не простят. А вас они скоро, может, даже выпустят, вы для них почти свой, всё-таки партийный. А я конченый человек, так и сгнию в тюрьме. Я ведь муллы сын. Совсем чужой для них. Я и царя терпел, и их терпел. И разницы, поверьте, мне между ними никакой нет. Хотя вру, царь всё же много добрее был. Главное, я не отрёкся от своего духовного корня. Я слишком много знаю, не из гордыни этого говорю, но посудите сами. Вот, скажем, перемена алфавита. На первый, взгляд обыкновенная, техническая необходимость. Нужно ведь на печатных машинках строчить, а арабская графика тут не самая удобная. И всё-таки от этой реформы алфавита такой ущерб нашей культуре, я вам скажу. Ведь скоро вообще никто не сможет на арабском читать. Тысячи трудов сгинут. Люди не смогут прочесть имена предков на могильных плитах. Вот вам и брешь в памяти народа. Ох, как сильно она потом вширь и вглубь разрастётся. С каждым годом расти будет.

Много позже я осознал оправданность его страхов, но в тот момент мои мысли были посвящены своей семье. Как мои родные? Почему их ко мне не пускают.

Вскоре произошло чудо: в камеру, располагавшуюся ближе всего к выходу во двор, завели Саввина, того самого изувера, который меня допрашивал. Завели и закрыли. В тот день я вновь поверил во Всевышнего. При этом поверил так искренне, как никогда до этого. Когда нас выводили из камер на прогулку, мы по очереди подходили к двери его камеры и плевали внутрь, стараясь попасть в бывшего нашего палача. Это было сложным делом, учитывая, насколько он был мелким. Чуть погодя нас лишили этого удовольствия, подарив взамен мало с чем сравнимую по приятности новость – мы узнали, что эту гиену Саввина расстреляли. На казни, как нам рассказал надзиратель – земляк одного из арестованных, он плакал, стоял на коленях и молил о пощаде.

В январе 1939 года уже сам Ломоносов был разоблачён как враг народа. Впрочем, я уже давно об этом догадывался, и не только я один. Не было ни одного члена Дагестанского обкома партии, который хотя бы раз не подвергался допросу его чёрными воронами. Это было уже чересчур. Наверное, понимали это и в Москве.

Неизвестно, где и когда закончилась бы моя жизнь, если бы в один из дней ко мне в кабинет не вошёл сын моего соседа Бийгерей Касимов. Его появление поразило меня не меньше, чем в своё время известие о февральской революции.

– Бийгерей! А ты как здесь оказался? – Воскликнул я, грешным образом подумав, что и его, не глядя на молодые годы, заподозрили в шпионаже в пользу, воевавшей в ту пору с нами на Халхин-Голе Японии.

– Ассаламу алейкум, товарищ Акаев, я работаю в НКВД. Недавно устроился. Когда всех врагов разоблачили, которые в милицию затесались и осудили их, то молодых начали набирать, вот и меня из комсомола рекомендовали, как сына красного партизана. Я с хорошей для вас новостью. Мы, канглинцы, сложа руки, не сидели, почти всем селом пошли за вас просить в Махачкале, все кабинеты обошли. В партии нашлась ещё пара смелых честных людей, которые поняв всю мерзость ломоносовщины, решили походатайствовать об освобождении безвинно осуждённых, тем более что и сам следователь, допрашивавший вас, сознался, что вёл ваше и другие дела с нарушением норм социалистической законности, применял пытки и прочие методы дознания эпохи буржуазного строя. Поэтому ваше дело было пересмотрено, и возможно в ближайшие дни вы сможете вернуться домой. К своей семье. Единственное что от вас требуется это... э … не знаю, как вам сказать.

Бийгерей смутился и покраснел.

– Говори прямо как есть, не темни.

– Вы должны письменно отказаться от вашего брата Галипа и осудить его антисоветскую деятельность. Тогда вас точно выпустят. В конце концов, это дело старое, ещё времён гражданской войны, тогда брат шёл на брата. Так и напишите, что ваши пути разошлись после октября 1917 года, и вы были врагами не на жизнь, а на смерть.

– Ты же понимаешь, что это не совсем неправда? – смутился я.

–Ничего. Совсем или не совсем это неважно. Все так делают. Иначе могут возникнуть подозрения в том, что вы невиновны. Я думаю, вам просто необходимо написать отказ, как бы тяжело это для вас ни было. Подумайте о близких.

–Хорошо, я согласен, – сказал я и почувствовал, как на душу навалился камень, тогда, впрочем, не особо тяжёлый. – Это всё?

Бийгерей перешёл на шёпот:

– Не совсем, есть ещё одна формальность. Новый следователь будет спрашивать вас о причастности к покушению на Калинина, знали ли вы о нём и так далее. Скажите, что пытались воспрепятствовать, и потому сообщили о подготовке покушения в частной беседе Мамедбекову и Самурскому, но они не отреагировали на него, вследствие того, что сами были замешаны. Отрицать это они уже не смогут. Вам понятно, о чём я говорю?

– Понятно, если нет иного, выхода, то я согласен.

– Хорошо. Думаю, скоро вы поедете домой.

Дай-то Бог.

– А это вы зря.

– Почему?

– Потому что Бога нет.

– Я по привычке, – соврал я, оправдываясь.

– Тогда можно, хотя привычка – это вторая натура, так русские писатели пишут. Вы будьте осторожнее со словами. Чем их меньше, тем лучше.

После этих слов мы расстались. Я всё сделал, как советовал Бийгерей, и, действительно вскоре вышел на волю. В партии меня так и не восстановили, хотя я не раз подавал об этом прошения. Выходило, что полного оправдания я так и не добился. Зато меня сильно мучила совесть от того, что я наговорил про Галипа на последнем допросе. Про Кайсара уже не спрашивали – он ведь мёртв, а Галип, значит, жив, раз спрашивали о моих связях с ним. Я сделал из него контрреволюционера и реакционера-монархиста, одновременно шпиона трёх разведок, пантюркиста и эсеровского террориста. Как это всё могло поместиться в судьбе и характере одного человека, следователя не особо волновало. Отрёкся от него, даже проклял его именами Ленина и Сталина. Думал лишь о том, как бы домой вернуться поскорее; это потом, через месяцы я вдруг почувствовал что, отрёкшись от брата, я отрёкся и от половины себя самого. С тех пор мысль об этом меня никогда не покидала, и я трёх минут не чувствовал себя в полной мере самим собой. Камень на душе начал тяжелеть. Вдобавок я всё время находился на учёте у милиции. Жизнь утратила почти все краски. Впрочем, после 1937 г. все в стране были арестантами, разница была лишь в тяжести несомого наказания и в степени ограничения передвижения. Как ни странно, в годы войны стало чуть легче. Вроде как перед лицом внешнего врага стали меньше внутренних врагов искать.

Вскоре после начала войны, пришли из военкомата и сказали, что Уллубий (я назвал его в честь Буйнакского) подлежит призыву. Мы с Салимат были в ужасе. Ему ведь только восемнадцать, он и большого города в глаза даже не видел, да и вообще вырос тихим, незлобивым юношей, привычным к терпению, не зря мы с матерью всё время его наставляли: «Сабур тюбю – сари алтын»3. Вояка из него явно никакой. Ему бы в сельскохозяйственный или строительный техникум бы поступить, образование получить. Но Родину защищать надо, об этом никто не спорит. Всю ночь я провёл в думах, а утром говорю жене:

– Салимат, Уллубий на войну не пойдёт. За него я пойду немцев бить. Заодно и перед партией своё имя отмою за родство с Галипом и Кайсаром и дружбу с «врагами народа».

Война – это постоянная боль. Физическая и душевная боль. В моей памяти отпечатались взгляды сотен убитых немецкими карателями жителей русских и белорусских деревушек, через которые мы шли, преследуя отступавших немцев.

Находясь в Польше я надеялся узнать, хоть самую малую крупицу сведений о своём брате, но тщетно. Я не мог этим заниматься открыто, то есть используя военные и административные средства, а случайно встреченные мной поляки жили только сегодняшним днём, мечтая поскорее отрешиться от ужасов прошлого. Если же они обращались и в прошлое, то были близки к истерике, настолько угнетала их горечь воспоминаний. Мне, прошедшему через допросы и тюремные застенки, были хорошо понятны их чувства, потому и я не особо долго старался найти здесь следы моего брата, да и судьбу не хотелось искушать – а вдруг он сотрудничал с фашистами?

Чувствовал ли я себя счастливым в победные майские дни 1945 года? Да, я был безмерно рад уничтожению фашистского режима, принёсшего так много зла всему человечеству, радовался скорой возможности увидеть родных.

В марте 1953 года умер Сталин. В Москве на похоронах кучу народа насмерть задавили. Слишком уж многие хотели на него взглянуть? Зачем? Чтобы удостовериться в том, что он действительно умер? Ведь столько лет нам внушалась идея его несменяемости, а значит, и его бессмертия. Никто, конечно, не говорил, что он бессмертен, но это как-то подразумевалось само собой. Нет. Всё-таки больше пришли на его похороны, считая его самым близким человеком. Он был им ближе родной матери. Все плакали. Даже те, кто пострадал от репрессий. Всё-таки, как могло произойти, чтобы человек всем заткнувший рот, неустанно пресекавший всякие попытки сопротивления, был оплакан именно теми, кто сполна всё это испытал на собственной шкуре?

После 1937 года народилось целое поколение, которое ничем не связанно с предыдущими. Поколение, выращенное на красивой лжи. Оно почти поголовно образованное, но у этого образования множество изъянов, о которых молодые люди и не догадываются. И главный изъян в том, что их воспитывают не как людей, имеющих собственные корни, а как послушные орудия в руках бюрократии. В репрессиях больше нет необходимости. Только поэтому от них отказались.

Сегодня во главе нашего народа стоят люди, лицемерно утверждающие, что их национальность «пролетариат», но на самом деле им бы следовало именоваться бюрократами. Мы дошли до того, что должны спрашивать: имеем ли, мы право любить нашу малую Родину? Нас обо всем заставляют спрашивать. Нам внушалось, что мы в ответе перед государством и партией за каждый сон о нашем прошлом.

Мы потеряли нечто большее, чем память — некую боль, которой нет имени. Мы потеряли рыдание, с которого начинается наша жизнь, наш первый и священный страх надвигающейся жизни. А родившись, мы всё время жили, как виноград под давильным прессом, как глина под тяжестью гончарного круга. Всё время мы слышали угрозы расправы над нами и нашими близкими за малейший неверный (или напротив верный?) шаг. Вот горькая судьба моего поколения. Судьба побежденных. Наверное, мы всего сильнее были до своего рождения, ибо в нас не было еще страха смерти. Удивительное дело, мы с моим братом были зачаты и родились одновременно, в чреве матери, скорчившись, питались из одной пуповины, но сколь разной была наша судьба! Сейчас, когда я пишу это, в моей памяти всплывают забытые было строки из последнего дошедшего до меня письма Галипа: «Брат мой, надеюсь, ты не запамятовал слова нашего деда: «Самая большая победа – это оставаться самим собой, несмотря ни на какие обстоятельства. Тот, кто принимает условия, унижающие его достоинство, теряет своё лицо и не получает ничего взамен». И хоть нас сейчас побили. Побили даже, может быть, на сто лет вперёд, всё равно надо воевать и пытаться победить».

Дети мои, дети моих детей и все поколения моего рода, завещаю вам не отрекаться от себя, не заключать сделки с дьяволом. Иначе, если вы даже спасёте жизнь своего тела, жизнь души вам спасти не удастся. Высшая ценность в жизни – это Свобода. Тот, кто подавляет её – преступник, кто отрекается от неё – раб. Любите и цените Свободу.

Держитесь друг за друга. В союзе братьев, детей и родителей, разных поколений одного рода таится высшая сила. Всевышний не зря создал нас там, где мы родились, теми, кем мы рождены, детьми своих родителей, наделил нас братьями и сёстрами. Он тем самым создал тот мир, в котором мы познаём себя, а через любовь к друг-другу мы становимся самими собой. Помните, что во мне, в моих родителях и братьях часть вас, а в вас часть меня. Мы все одна ветвь высокого дерева с глубокими корнями, частица древнего рода Канглы. Будьте же самими собой, не превращайтесь в сытых, но безмолвных рабов. Знаю, что такое возможно, ибо если нас искушали ярмом, то вас могут искушать сытой, бездумной мыслью. Вот вам моё завещание».

Из книги Галипа Акаева «Все времена года»

1 Буквально: «русский алфавит»

2 Хайван — буквально «животное».

3 В переводе с кумыкского: «На дне терпения оседает золото»

Related posts:

comments powered by HyperComments