КАНГЛЫ

Всё вокруг дышит суровой красотой, чем-то наивным, не от мира сего. Мне кажется, этот участок улицы – старые мечетские стены, минарет без крышы, соседние с ним саманные дома с облупившейся, в коричневых и чёрных пятнах, побелкой и с зияющими дырами в кровле, заколоченные ставни, – словно все это вечно, недвижимо, в стороне от войн и бедствий, как будто это самая ценная, заповедная земля, а заброшенная сиротливая мечеть – это самая главная святыня моего народа. Он без неё, что сирота. Однажды все вдруг открывается в такой вот простоте. Подлинная красота, которая не нуждается ни во взгляде смотрящем, ни в слове называющем.

Мои любимые одичавшие сады... Многие из деревьев совсем высохли и не плодоносят. Сколько труда кануло в безвестность, как вода в песок. 

Сад, который разбил мой прапрапрадед – мой тёзка Галип. Деревья и травы объяты покоем. Темно-зеленую листву не колеблет ветер. Этот сад запущен (Джалал – пастух и по его собственным словам, люцерна ему милее любой розы), чуть поблек, и все же в нем есть красота подлинной жизни, вся ее пульсация, вся ее мощь. Это не бурная жизнь. Сады, обнесенные местами трухлявым деревянным забором, а большей частью – заржавленной проволочной оградой, с не менее ржавой калиткой, закрытой на велосипедный замок; над калиткой – массивный деревянный столб, это коновязь – карас. Сад пустынен и тих, он обступает дома с закрытыми ставнями необычайно настойчиво, нежно. Во всём этом таится что-то ясное, надежное и живое, что-то близкое, тонкое и подлинное, чему я не знаю точного названия.

Сам не совсем понимаю, что именно меня так сильно тянуло к кладбищенской горе. Настолько сильно, что я не удержался и побежал. От бега по колючей траве меня захлестнуло огромной бездумной и бессознательной детской радостью, словно бы я вернулся на два десятилетия назад. Но вдруг я остановился так же внезапно, как и пустился в бег, остановился на ветхом деревянном мосту над высохшим вечность назад руслом ручья. Мост длиною всего в четыре шага. Три метра без истории, ведь никто уже не помнит даже имя человека, этот мост возведшего. Мост поскрипывает под моими шагами, может это и не скрип вовсе, а его желание поведать мне свою историю, рассказать о том, как он был ещё молодым побегом, затем большим и высоким деревом, гордостью рощи – ормана.

Рисунок Магомеда Моллакаева

Рисунок Магомеда Моллакаева

Очнувшись, я уже медленно побрёл к горке, на которой виднелась ограда из песчаника. Вход за ограду был открыт. Да и вход ли это – зияющая дыра в серо-рыжей невысокой стене. Внутри – дуплистое дерево, в котором пчёлы свили свой улей, и четыре десятка могильных плит. Некоторые из них очень высокие, выше человеческого роста; они усеяны арабской вязью, еле заметной под мхом и плесенью. Иные не выше колена, но в большинстве своём плиты с метр с половиной в рост. Среди таких стандартных на вид плит я нашёл две с надписями на кириллице: 

Кангалылы Агъай Гьаджигишини уланы 1895—1964 йылы

Эрпелили Салимат Дадайны къызы 1899—1966 йылы

Вот они – надгробия моих предков. Здесь же рядом могила покойной жены Джалала. Это самые свежие могилы, они почти у самой ограды. Вокруг них похоронены другие наши родичи. Надписи на многих плитах арабские, и я не могу их прочесть. В какой из могил лежит Акай, имя которого носит наш род? В какой – его сын Галип, а в какой уже сын Галипа Хаджигиши? А эти бурые от времени, заросшие мхом сынташлар1, они явно постарше, им, наверное, уже не меньше двухсот лет. Вряд ли ни них, что-то можно будет прочесть. Некоторые вообще упали наземь, словно лицом своим вросли в почву. Может ли быть лицо у могильной плиты? Думаю, может. Бывают люди без лица, но могильные надгробия – они не безлики, даже если на них уже ничего не прочесть. Сами камни кажутся навеки застывшими кусками лавы человеческих страстей. А если на них есть надписи, то значит, они ещё обладают и даром речи. Главное уметь их слышать.

О могильные плиты! Тёмные, немые памятники минувшей народной славы и бесславия! Ощущение покоя и отрешённости. Я прочёл молитву, не знаю, правильно ли, но точно искренне, от всего сердца. Молитва была о нас, живых. Я просил у Бога сделать нас более терпеливыми. Я ещё долго стоял между деревом возле калитки и смотрел на могильные плиты. Над головой жужжали пчёлы, а в самой голове гудели мысли. Много мыслей. Из них я сейчас помню лишь пришедшее мне тогда на ум четверостишие из стихотворения Уильяма Йейтса «Озёрный остров Иннисфри»:

Я встану и отправлюсь на остров Иннисфри,

Из красной глины и лозы поставлю дом и стол,

Бобами грядку засажу по счёту трижды три

И стану жить один и слушать пчёл.

Не знаю, почему запомнил именно эти строки. Наверное, из-за пчёл. Удивительные существа!

К деду Джалалу я возвращался уже медленной походкой задумавшегося человека. В воздухе торжествовал послеобеденный зной. Нужно сделать намаз. После совершения ритуала я подошёл к Джалалу, который в это время латал дыры в старом кресле, больше напоминавшем ежика, завёрнутого в тонкое одеяло, сквозь которое продираются острые иголки. 

Увидев меня, он вытаращил глаза и с явным удивлением в голосе, пробормотал: «О-го-го…».

Что случилось? Я сделал что-то не то?

Нет, просто с мокрыми волосам ты вылитый мой отец в молодости, сам погляди на ту фотографию, где он с братьями. 

Последовав его совету, я подошёл к столу и поднёс к глазам пожелтевший снимок, а затем взглянул в покрытое пятнами старое зеркало на стене. Действительно, я был очень похож на прадеда Акая, как естественно, впрочем, и на его брата близнеца, моего тёзку. Даже Джалал был похож на них менее чем я. Словно бы угадывая мои мысли, он сказал:

Это все, потому что ты вылитый мой старший брат Уллубий, а он был похож на отца больше меня. Я-то унаследовал от матери курносость и более тёмный цвет волос в сочетании с более светлым цветом кожи; твой младший брат из такой же породы и мои внуки тоже, а вот вы с покойным Уллубием напротив худощавы, остроносы, смуглее лицом, и волосы у вас цвета каштана.

Я ещё часок поговорил с Дедом, пытаясь разузнать больше о нашем роде. Но это дало немного результатов. Он вяло отмахивался от моих вопросов, ссылаясь на нетвёрдую память и иные причины, словами:

Того не знаю, отец не говорил.

Наконец я спросил: 

А почему он не говорил?

Кто? Отец? Он вообще молчун был, с годами становился ещё молчаливее. Особенно после того, как из тюрьмы вышел.

Он сидел в тюрьме?

Да, почти два года. В его бумагах всё написано. А сам я разговоров особенных не припомню. Ни о тюрьме, ни о молодости моего отца. О братьях своих он лишь за пару лет перед смертью своей рассказал, когда убедился, что Хрущёв – всё-таки не второй Сталин. Что-то рассказывала мать, но я тогда не придавал всему этому значения и потому не запомнил. 

А когда он сидел? 

Неужели трудно догадаться?! В 1937 году мир перевернулся окончательно, хотя начал переворачиваться ещё за двадцать лет до этого. До тридцать седьмого года другие люди были. Души мужчин были как необъезженные жеребцы. Глаза женщин, как застывшее небо. А как тогда у нас пели! Пели — то как! Помню, что у нашей соседки голос был словно журчанье хрустальной реки между молчаливыми холмами. Увы, время не повернуть вспять. Совсем иное время было. Хорошо хоть отец мой написал свой духовный васият2, который ты сможешь прочесть. Когда-то все земли вокруг принадлежали нашему племени, мы мирно жили, не зная нужды и скуки. Какое это странное слово – скука. Его, верно, лентяи выдумали. А вот у нас не было времени лениться. Потому и не знали мы ни нужды, ни скуки. Летом мы гнали табуны к горе Алдасар, что подле Аркаса, а зимой пасли их между Параулом и Талги. Теперь там солдаты, – после паузы усмехнувшись чему-то своему... — А теперь внуки мои сюда ехать не хотят, говорят, чтобы я сам к ним ехал. Здесь, видите ли, им скучно. И сын меня зовёт, навсегда зовёт, «живи с нами» говорит.

Ты уже рассказывал об этом.

Да? – старик посмотрел на меня с удивлением и недоверием, а затем продолжил речь.– Встречные ветры лет съели многие мои волосы, а те, что оставили, убелили снежной печатью седин. И всё же я жив, и пока я жив – жив Канглы, жива моя земля. А ты, ты-то зачем пришёл сюда? Только ли меня и могилы предков проведать? Знаешь ли ты, что ты здесь ищешь?

Знаю, себя. 

– Кого?

Хочу узнать, кто я и что мне следует делать, – попытался объяснить ему причину своего появления здесь.

Ищи правду. Она, правда, как курдючный жир, когда-нибудь, да и всплывает наверх. Ты уж мне, старику, поверь, так оно и есть. Я не знаю истории моего рода. Кажется, я это уже говорил. Лишь обрывки семейных преданий. Их у нас неправильно толкуют, ты же знаешь. На самом деле всё было иначе. Не вернув правду об этом, мы не поймём самих себя. Ты понимаешь, о чём я толкую?

Понимаю, – сказал я, и мне показалось, что я действительно понимаю то неуловимое, что хочет передать мне старик в своих чудных словах, то завещание, которое может услышать только тот, кто искренне верит в его исполнение. 

Когда найдёшь её, возвращайся и расскажи о ней, – сказал он, уставившись долгим взглядом в даль за холмом.

– Обещаю.

На прощание мы крепко пожали друг другу руки.

В пять вечера, проезжая на попутке по талгинской дороге, я мысленно перебирал вновь обретённые за этот день сведения. Зачем действительно я ехал в Канглы? Уж точно не для того, чтобы проникнуться, как некоторые самодовольством, от сознания глубины своих корней или славы предков. Нет, мне хотелось приникнуть к чему-то живому, к истоку, от которого я невольно отделился. К живому образу этого истока. Я желал познать, кем же были отец моего деда и все те предки, о которых хоть что-либо сохранилось. Мне интересны их мечты и страхи, их улыбки и слёзы. В них я искал себя самого. Мне вдруг пришла в голову отчего-то мысль, что руины Канглы не здесь рядом, к юго-западу от прозаических южных предместий Махачкалы, а где-то совсем далеко, в ином измерении, где осталось ещё место чему-то подлинному, не перечеркнутому суетливым бегом времени.

Ленивым взглядом я рассматривал каменистые гребни окружающих дорогу гор; на некоторых скалах, купающихся в лучах заходящего солнца, виднелись рисунки, напоминающие отпечаток гигантской человеческой ладони. Что это – обман зрения или следы существования нартов? Оставлю-ка я решение этого вопроса на будущее. Будущее, какое оно? Сколько мне отпущено? Сейчас начало июня. Начало июня не только 2006 года, но и всей моей жизни. Сколько живёт человек? Ну, лет положим 90-100. Это, конечно, оптимистические подсчёты. Разделим на четыре. Таким образом, на каждое время года нашей жизни приходится в среднем от 22,5 до 25 лет. В любом случае, весна моей жизни позади. Сейчас лето. Июнь. 

За-над предгорьями опускается солнце. Дремота на некоторый промежуток времени сковала мои мысли.

Домой я вернулся в семь. Никому из родных я ничего не рассказал о своей поездке. Они всё равно не поймут. Их и так всегда удивлял и непонятно даже отчего нервировал мой интерес к нашим глубоко «провинциальным» корням. Словно бы я был угрозой для их снобистски-нелепых иллюзий. Скорее всего, так оно и есть. Но мне уже не ведома жалость ни к себе, ни к другим. 

После ужина захотелось спать, но всё-таки, собрав силы в кулак, я сел за компьютер и, прочитав почту, начал писать очередной ответ:

«Сегодня я пережил возвращение вглубь прошлого. Зачем я отправился туда, вспять? К чему искать разгадку тайны, скрытой во мне самом? Может, надо просто жить так как все живут, ни о чём не задумываясь? До конца и мне это неизвестно, что именно я ищу? Понимаю, что во мне всегда мыслил не только разум, но и кровь моя не утратила первобытного желания думать и принимать решения. 

Во мне все время борются два чувства. Чувство оторванности от собственного народа не уступает по силе чувству благодарности Всевышнему за принадлежность к нему».

Я не выговорился. Мысли роились в моей голове. Я уже больше года собираю материалы для книги о Аммалат-Беке и его времени. Перерыл кучу архивов, выяснил немало фактов, но большинство из них своей противоречивостью загоняли меня в тупик. До сих пор мной не был выяснен основной вопрос, что, в сущности, сталось с Аммалатом, какова была его смерть, действительно ли он умер во время осады Анапы? 

Лермонтов, в юности зачитываясь «Аммалат-Беком», рисовал в своей тетради иллюстрации к роману. «Благодаря» Марлинскому, оклеветанный им герой навеки стал символом кровавого обаяния кавказских «дикарей». А может, за всем этим есть нечто особенное, непонятное европейскому взгляду? Чужаку, европейцу, русскому нас не понять, не понять нашу кровожадную, но гордую жестокость. Когда мехтулинский пристав Лазарев приказал высечь палками в Дженгутае какого-то абрека, к приставу пришла делегация сельских аксакалов с прошением «помиловать» абрека и заменить унизительную порку отсечением, например, левой руки абрека. Последняя казнь полагалась по шариатскому канону, хорошо известному местным жителям; «русская порка» воспринималась как смертельный грех, считали: уж лучше безруким ходить, чем поротым. Что это – кровожадная гордыня, которой нет оправдания или особое восприятие чувства собственного достоинства? С высоты сегодняшнего дня мы – объевропеившиеся потомки своих суровых предков можем, конечно, объяснить это именно так, но как объяснить, что в нашей народной песне об отважном, пастухе Минкюллю сказано о его сердце чистом и мягком, как у ребёнка? Некогда кумык поражал чувством братского достоинства. Думая об этом я сочинил белый стих, который тут же отправил по «электронке» своей собеседнице. 

 Кумыкия

Ни в одной другой земле

Нет столько огнеупорной грусти,

Растворенной в задумчивом небе,

Нет такого количества

Туч, рожденных

В коктейле вчерашних рос

И слёз об упущенном.

Нигде нет такого

Долготерпения равнин

В ожидании чуда,

Спасающего от засухи

Наши сердца.

Горизонт здесь застыл,

И спрашивается,

Откуда бы завиднелась

Вновь наша надежда?

Мы гулко немая страна в выкорчеванных

Зарослях собственных мыслей

О прошлом и будущем.

Есть только надежда,

Но где еще есть такая надежда?

В конце дописал: «Я так много пишу вам о своем народе. О его судьбе и его языке. Почему? Наверное, потому что я однолюб; и ещё – эта привязанность не позволяет мне замкнуться на своих внутренних болячках, дарит пьянящую способность отойти от серой обыденности собственной жизни. С уважением, Г.А.». Я заснул, сидя за включённым монитором.

Галип Акаев, « Все времена года»

1 По кумыкски могильные плиты, буквально: «тело-камень».

2 Васият – завещание. 

Related posts:

comments powered by HyperComments